В необыкновенном лице незнакомца было что то до того спокойное

Чудесный доктор (4 стр.)

– Да вот по дороге не утерпел, сделал круг, чтобы садом пройти: очень уж здесь хорошо.

Мерцалов вообще был кротким и застенчивым человеком, но при последних словах незнакомца его охватил вдруг прилив отчаянной злобы. Он резким движением повернулся в сторону старика и закричал, нелепо размахивая руками и задыхаясь:

– Подарочки. Подарочки. Знакомым ребятишкам подарочки. А я… а у меня, милостивый государь, в настоящую минуту мои ребятишки с голоду дома подыхают… Подарочки. А у жены молоко пропало, и грудной ребенок целый день не ел… Подарочки.

Мерцалов ожидал, что после этих беспорядочных, озлобленных криков старик поднимется и уйдет, но он ошибся. Старик приблизил к нему свое умное, серьезное лицо с седыми баками и сказал дружелюбно, но серьезным тоном:

– Подождите… не волнуйтесь! Расскажите мне все по порядку и как можно короче. Может быть, вместе мы придумаем что-нибудь для вас.

В необыкновенном лице незнакомца было что-то до того спокойное и внушающее доверие, что Мерцалов тотчас же без малейшей утайки, но страшно волнуясь и спеша, передал свою историю. Он рассказал о своей болезни, о потере места, о смерти ребенка, обо всех своих несчастиях, вплоть до нынешнего дня. Незнакомец слушал, не перебивая его ни словом, и только все пытливее и пристальнее заглядывал в его глаза, точно желая проникнуть в самую глубь этой наболевшей, возмущенной души. Вдруг он быстрым, совсем юношеским движением вскочил с своего места и схватил Мерцалова за руку. Мерцалов невольно тоже встал.

– Едемте! – сказал незнакомец, увлекая за руку Мерцалова. – Едемте скорее. Счастье ваше, что вы встретились с врачом. Я, конечно, ни за что не могу ручаться, но… поедемте!

Минут через десять Мерцалов и доктор уже входили в подвал. Елизавета Ивановна лежала на постели рядом со своей больной дочерью, зарывшись лицом в грязные, замаслившиеся подушки. Мальчишки хлебали борщ, сидя на тех же местах. Испуганные долгим отсутствием отца и неподвижностью матери, они плакали, размазывая слезы по лицу грязными кулаками и обильно проливая их в закопченный чугунок. Войдя в комнату, доктор скинул с себя пальто и, оставшись в старомодном, довольно поношенном сюртуке, подошел к Елизавете Ивановне. Она даже не подняла головы при его приближении.

– Ну, полно, полно, голубушка, – заговорил доктор, ласково погладив женщину по спине. – Вставайте-ка! Покажите мне вашу больную.

И точно так же, как недавно в саду, что-то ласковое и убедительное, звучавшее в его голосе, заставило Елизавету Ивановну мигом подняться с постели и беспрекословно исполнить все, что говорил доктор. Через две минуты Гришка уже растапливал печку дровами, за которыми чудесный доктор послал к соседям, Володя раздувал изо всех сил самовар, Елизавета Ивановна обворачивала Машутку согревающим компрессом… Немного погодя явился и Мерцалов. На три рубля, полученные от доктора, он успел купить за это время чаю, сахару, булок и достать в ближайшем трактире горячей пищи. Доктор сидел за столом и что-то писал на клочке бумажки, который он вырвал из записной книжки. Окончив это занятие и изобразив внизу какой-то своеобразный крючок вместо подписи, он встал, прикрыл написанное чайным блюдечком и сказал:

– Вот с этой бумажкой вы пойдете в аптеку… давайте через два часа по чайной ложке. Это вызовет у малютки отхаркивание… Продолжайте согревающий компресс… Кроме того, хотя бы вашей дочери и сделалось лучше, во всяком случае пригласите завтра доктора Афросимова. Это дельный врач и хороший человек. Я его сейчас же предупрежу. Затем прощайте, господа! Дай бог, чтобы наступающий год немного снисходительнее отнесся к вам, чем этот, а главное – не падайте никогда духом.

Источник

В необыкновенном лице незнакомца было что то до того спокойное

Следующий рассказ не есть плод досужего вымысла. Все описанное мною действительно произошло в Киеве лет около тридцати тому назад и до сих пор свято, до мельчайших подробностей, сохраняется в преданиях того семейства, о котором пойдет речь. Я, с своей стороны, лишь изменил имена некоторых действующих лиц этой трогательной истории да придал устному рассказу письменную форму.

И двое мальчуганов, стоящих перед огромным, из цельного стекла, окном гастрономического магазина, принялись неудержимо хохотать, толкая друг друга в бок локтями, но невольно приплясывая от жестокой стужи. Они уже более пяти минут торчали перед этой великолепной выставкой, возбуждавшей в одинаковой степени их умы и желудки. Здесь, освещенные ярким светом висящих ламп, возвышались целые горы красных крепких яблоков и апельсинов; стояли правильные пирамиды мандаринов, нежно золотившихся сквозь окутывающую их папиросную бумагу; протянулись на блюдах, уродливо разинув рты и выпучив глаза, огромные копченые и маринованные рыбы; ниже, окруженные гирляндами колбас, красовались сочные разрезанные окорока с толстым слоем розоватого сала… Бесчисленное множество баночек и коробочек с солеными, вареными и копчеными закусками довершало эту эффектную картину, глядя на которую оба мальчика на минуту забыли о двенадцатиградусном морозе и о важном поручении, возложенном на них матерью, – поручении, окончившемся так неожиданно и так плачевно.

Старший мальчик первый оторвался от созерцания очаровательного зрелища. Он дернул брата за рукав и произнес сурово:

– Ну, Володя, идем, идем… Нечего тут…

Одновременно подавив тяжелый вздох (старшему из них было только десять лет, и к тому же оба с утра ничего не ели, кроме пустых щей) и кинув последний влюбленно-жадный взгляд на гастрономическую выставку, мальчуганы торопливо побежали по улице. Иногда сквозь запотевшие окна какого-нибудь дома они видели елку, которая издали казалась громадной гроздью ярких, сияющих пятен, иногда они слышали даже звуки веселой польки… Но они мужественно гнали от себя прочь соблазнительную мысль: остановиться на несколько секунд и прильнуть глазком к стеклу.

По мере того как шли мальчики, все малолюднее и темнее становились улицы. Прекрасные магазины, сияющие елки, рысаки, мчавшиеся под своими синими и красными сетками, визг полозьев, праздничное оживление толпы, веселый гул окриков и разговоров, разрумяненные морозом смеющиеся лица нарядных дам – все осталось позади. Потянулись пустыри, кривые, узкие переулки, мрачные, неосвещенные косогоры… Наконец они достигли покосившегося ветхого дома, стоявшего особняком; низ его – собственно подвал – был каменный, а верх – деревянный. Обойдя тесным, обледенелым и грязным двором, служившим для всех жильцов естественной помойной ямой, они спустились вниз, в подвал, прошли в темноте общим коридором, отыскали ощупью свою дверь и отворили ее.

Уже более года жили Мерцаловы в этом подземелье. Оба мальчугана давно успели привыкнуть и к этим закоптелым, плачущим от сырости стенам, и к мокрым отрепкам, сушившимся на протянутой через комнату веревке, и к этому ужасному запаху керосинового чада, детского грязного белья и крыс – настоящему запаху нищеты. Но сегодня, после всего, что они видели на улице, после этого праздничного ликования, которое они чувствовали повсюду, их маленькие детские сердца сжались от острого, недетского страдания. В углу, на грязной широкой постели, лежала девочка лет семи; ее лицо горело, дыхание было коротко и затруднительно, широко раскрытые блестящие глаза смотрели пристально и бесцельно. Рядом с постелью, в люльке, привешенной к потолку, кричал, морщась, надрываясь и захлебываясь, грудной ребенок. Высокая, худая женщина, с изможденным, усталым, точно почерневшим от горя лицом, стояла на коленях около больной девочки, поправляя ей подушку и в то же время не забывая подталкивать локтем качающуюся колыбель. Когда мальчики вошли и следом за ними стремительно ворвались в подвал белые клубы морозного воздуха, женщина обернула назад свое встревоженное лицо.

– Ну? Что же? – спросила она отрывисто и нетерпеливо.

Мальчики молчали. Только Гриша шумно вытер нос рукавом своего пальто, переделанного из старого ватного халата.

– Отнесли вы письмо. Гриша, я тебя спрашиваю, отдал ты письмо?

– Отдал, – сиплым от мороза голосом ответил Гриша,

– Ну, и что же? Что ты ему сказал?

– Да все, как ты учила. Вот, говорю, от Мерцалова письмо, от вашего бывшего управляющего. А он нас обругал: «Убирайтесь вы, говорит, отсюда… Сволочи вы…»

– Да кто же это? Кто же с вами разговаривал. Говори толком, Гриша!

– Швейцар разговаривал… Кто же еще? Я ему говорю: «Возьмите, дяденька, письмо, передайте, а я здесь внизу ответа подожду». А он говорит: «Как же, говорит, держи карман… Есть тоже у барина время ваши письма читать…»

– Я ему все, как ты учила, сказал: «Есть, мол, нечего… Машутка больна… Помирает…» Говорю: «Как папа место найдет, так отблагодарит вас, Савелий Петрович, ей-богу, отблагодарит». Ну, а в это время звонок как зазвонит, как зазвонит, а он нам и говорит: «Убирайтесь скорее отсюда к черту! Чтобы духу вашего здесь не было. » А Володьку даже по затылку ударил.

– А меня он по затылку, – сказал Володя, следивший со вниманием за рассказом брата, и почесал затылок.

Старший мальчик вдруг принялся озабоченно рыться в глубоких карманах своего халата. Вытащив наконец оттуда измятый конверт, он положил его на стол и сказал:

Больше мать не расспрашивала. Долгое время в душной, промозглой комнате слышался только неистовый крик младенца да короткое, частое дыхание Машутки, больше похожее на беспрерывные однообразные стоны. Вдруг мать сказала, обернувшись назад:

– Там борщ есть, от обеда остался… Может, поели бы? Только холодный, – разогреть-то нечем…

В это время в коридоре послышались чьи-то неуверенные шаги и шуршание руки, отыскивающей в темноте дверь. Мать и оба мальчика – все трое даже побледнев от напряженного ожидания – обернулись в эту сторону.

Вошел Мерцалов. Он был в летнем пальто, летней войлочной шляпе и без калош. Его руки взбухли и посинели от мороза, глаза провалились, щеки облипли вокруг десен, точно у мертвеца. Он не сказал жене ни одного слова, она ему не задала ни одного вопроса. Они поняли друг друга по тому отчаянию, которое прочли друг у друга в глазах.

В этот ужасный, роковой год несчастье за несчастьем настойчиво и безжалостно сыпались на Мерцалова и его семью. Сначала он сам заболел брюшным тифом, и на его лечение ушли все их скудные сбережения. Потом, когда он поправился, он узнал, что его место, скромное место управляющего домом на двадцать пять рублей в месяц, занято уже другим… Началась отчаянная, судорожная погоня за случайной работой, за перепиской, за ничтожным местом, залог и перезалог вещей, продажа всякого хозяйственного тряпья. А тут еще пошли болеть дети. Три месяца тому назад умерла одна девочка, теперь другая лежит в жару и без сознания. Елизавете Ивановне приходилось одновременно ухаживать за больной девочкой, кормить грудью маленького и ходить почти на другой конец города в дом, где она поденно стирала белье.

Весь сегодняшний день был занят тем, чтобы посредством нечеловеческих усилий выжать откуда-нибудь хоть несколько копеек на лекарство Машутке. С этой целью Мерцалов обегал чуть ли не полгорода, клянча и унижаясь повсюду; Елизавета Ивановна ходила к своей барыне, дети были посланы с письмом к тому барину, домом которого управлял раньше Мерцалов… Но все отговаривались или праздничными хлопотами, или неимением денег… Иные, как, например, швейцар бывшего патрона, просто-напросто гнали просителей с крыльца.

Минут десять никто не мог произнести ни слова. Вдруг Мерцалов быстро поднялся с сундука, на котором он до сих пор сидел, и решительным движением надвинул глубже на лоб свою истрепанную шляпу.

Источник

В необыкновенном лице незнакомца было что то до того спокойное

Александр Иванович Куприн

Повести и рассказы

Александр Иванович Куприн родился 26 августа 1870 года в уездном городке Наровчате Пензенской губернии. Отец его, коллежский регистратор, умер в тридцать семь лет от холеры. Мать, оставшись одна с тремя детьми и практически без средств к существованию, отправилась в Москву. Там ей удалось устроить дочерей в пансион «на казенный кошт», а сын поселился вместе с матерью во Вдовьем доме на Пресне. (Сюда принимались вдовы военных и гражданских лиц, прослуживших на благо Отечества не менее десяти лет.) В шесть лет Саша Куприн был принят в сиротское училище, четыре года спустя – в Московскую военную гимназию, затем в Александровское военное училище, а после был направлен в 46-й Днепровский полк. Таким образом, юные годы писателя прошли в казенной обстановке, строжайшей дисциплине и муштре.

Его мечта о вольной жизни сбылась только в 1894 году, когда после отставки он приехал в Киев. Здесь, не имея никакой гражданской профессии, но чувствуя в себе литературный талант (еще кадетом он опубликовал рассказ «Последний дебют»), Куприн устроился репортером в несколько местных газет.

Работа давалась ему легко, писал он, по собственному признанию, «на бегу, на лету». Жизнь, словно в компенсацию за скуку и однообразие юности, теперь не скупилась на впечатления. В следующие несколько лет Куприн многократно сменяет место жительства и род деятельности. Волынь, Одесса, Сумы, Таганрог, Зарайск, Коломна… Чем только он не занимается: становится суфлером и актером в театральной труппе, псаломщиком, лесным объездчиком, корректором и управляющим имением; даже учится на зубного техника и летает на аэроплане.

В 1901 году Куприн переезжает в Петербург, и здесь начинается его новая, литературная жизнь. Очень скоро он становится постоянным автором известных петербургских журналов – «Русское богатство», «Мир Божий», «Журнал для всех». Один за другим выходят рассказы и повести: «Болото», «Конокрады», «Белый пудель», «Поединок», «Гамбринус», «Суламифь» и необыкновенно тонкое, лирическое произведение о любви – «Гранатовый браслет».

Повесть «Гранатовый браслет» была написана Куприным в период расцвета Серебряного века в русской литературе, который отличался эгоцентричным мироощущением. Писатели и поэты много писали тогда о любви, но она была для них больше страстью, чем высшей чистой любовью. Куприн, несмотря на эти новые тенденции, продолжает традицию русской литературы XIX века и пишет повесть о совершенно бескорыстной, высокой и чистой, настоящей любви, которая идет не «напрямую» от человека к человеку, а через любовь к Богу. Вся эта повесть – замечательная иллюстрация гимна любви апостола Павла: «Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». Что нужно герою повести Желткову от своей любви? Он ничего не ищет в ней, он счастлив только оттого, что она есть. Сам Куприн заметил в одном письме, говоря об этой повести: «Ничего более целомудренного я еще не писал».

Любовь у Куприна вообще целомудренна и жертвенна: герой более позднего рассказа «Инна», будучи отвергнутым и отлученным от дома по непонятной ему причине, не пытается отомстить, забыть поскорее возлюбленную и найти утешение в объятиях другой женщины. Он продолжает любить ее все так же самозабвенно и смиренно, и все, что ему нужно, – просто увидеть девушку, хотя бы издали. Даже получив, наконец, объяснение, а вместе с тем узнав, что Инна принадлежит другому, он не впадает в отчаяние и негодование, а, напротив, обретает покой и умиротворение.

В рассказе «Святая любовь» – все то же возвышенное чувство, объектом которого становится недостойная женщина, циничная и расчетливая Елен а. Но герой не видит ее греховности, все помыслы его настолько чисты и невинны, что он просто не в состоянии заподозрить дурного.

Не проходит и десяти лет, как Куприн становится одним из самых читаемых авторов России, а в 1909 году получает академическую Пушкинскую премию. В 1912-м выходит его собрание сочинений в девяти томах как приложение к журналу «Нива». Пришла настоящая слава, а с ней стабильность и уверенность в завтрашнем дне. Однако благополучие это длилось недолго: началась Первая мировая война. Куприн устраивает в своем доме лазарет на 10 коек, его жена Елизавета Морицовна, бывшая сестра милосердия, ухаживает за ранеными.

Принять Октябрьский переворот 1917-го Куприн не смог. Поражение Белой армии он воспринял как личную трагедию. «Я… склоняю почтительно голову перед героями всех добровольческих армий и отрядов, полагавших бескорыстно и самоотверженно душу свою за други своя», – скажет он позднее в своем произведении «Купол Святого Исаакия Далматского». Но самое страшное для него – изменения, произошедшие с людьми в одночасье. Люди «зверели» на глазах, теряли человеческий облик. Во многих своих произведениях («Купол Святого Исаакия Далматского», «Обыск», «Допрос», «Пегие лошади. Апокриф» и др.) Куприн описывает эти страшные изменения в человеческих душах, происходившие в послереволюционные годы.

В 1918 году Куприн встретился с Лениным. «В первый и, вероятно, последний раз за всю жизнь я пошел к человеку с единственной целью – поглядеть на него», – признается он в рассказе «Ленин. Моментальная фотография». Тот, кого он увидел, был далек от образа, который навязывала советская пропаганда. «Ночью, уже в постели, без огня, я опять обратился памятью к Ленину, с необычайной ясностью вызвал его образ и… испугался. Мне показалось, что на мгновение я как будто бы вошел в него, почувствовал себя им. „В сущности, – подумал я, – этот человек, такой простой, вежливый и здоровый, гораздо страшнее Нерона, Тиберия, Иоанна Грозного. Те, при всем своем душевном уродстве, были все-таки людьми, доступными капризам дня и колебаниям характера. Этот же – нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своем пути. И при том – подумайте! – камень, в силу какого-то волшебства, – мыслящий! Нет у него ни чувства, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая – уничтожаю“».

Постепенно жизнь наладилась, однако ностальгия осталась, только «потеряла остроту и стала хронической», – писал Куприн в очерке «Родина». «Живешь в прекрасной стране, среди умных и добрых людей, среди памятников величайшей культуры… Но все точно понарошку, точно развертывается фильма кинематографа. И вся молчаливая, тупая скорбь о том, что уже не плачешь во сне и не видишь в мечте ни Знаменской площади, ни Арбата, ни Поварской, ни Москвы, ни России, а только черную дыру». Тоска по утраченной счастливой жизни слышится в рассказе «У Троице-Сергия»: «Но что же я могу с собою поделать, если прошлое живет во мне со всеми чувствами, звуками, песнями, криками, образами, запахами и вкусами, а теперешняя жизнь тянется передо мною как ежедневная, никогда не переменяемая, надоевшая, истрепленная фильма. И не в прошедшем ли мы живем острее, но глубже, печальнее, но слаще, чем в настоящем?»

Источник

Весь сего­дняш­ний день был занят тем, чтобы посред­ством нече­ло­ве­че­ских уси­лий выжать откуда-нибудь хоть несколько копеек на лекар­ство Машутке. С этой целью Мер­ца­лов обе­гал чуть ли не пол­го­рода, клянча и уни­жа­ясь повсюду; Ели­за­вета Ива­новна ходила к своей барыне, дети были посланы с пись­мом к тому барину, домом кото­рого управ­лял раньше Мер­ца­лов… Но все отго­ва­ри­ва­лись или празд­нич­ными хло­по­тами, или неиме­нием денег… Иные, как, напри­мер, швей­цар быв­шего патрона, про­сто-напро­сто гнали про­си­те­лей с крыльца.

Минут десять никто не мог про­из­не­сти ни слова. Вдруг Мер­ца­лов быстро под­нялся с сун­дука, на кото­ром он до сих пор сидел, и реши­тель­ным дви­же­нием надви­нул глубже на лоб свою истре­пан­ную шляпу.

– Куда ты? – тре­вожно спро­сила Ели­за­вета Ивановна.

Мер­ца­лов, взяв­шийся уже за ручку двери, обернулся.

– Все равно, сиде­нием ничего не помо­жешь, – хрипло отве­тил он. – Пойду еще… Хоть мило­стыню попро­бую просить.

Выйдя на улицу, он пошел бес­цельно впе­ред. Он ничего не искал, ни на что не наде­ялся. Он давно уже пере­жил то жгу­чее время бед­но­сти, когда меч­та­ешь найти на улице бумаж­ник с день­гами или полу­чить вне­запно наслед­ство от неиз­вест­ного тро­ю­род­ного дядюшки. Теперь им овла­дело неудер­жи­мое жела­ние бежать куда попало, бежать без оглядки, чтобы только не видеть мол­ча­ли­вого отча­я­ния голод­ной семьи.

Про­сить мило­стыни? Он уже попро­бо­вал это сред­ство сего­дня два раза. Но в пер­вый раз какой-то гос­по­дин в ено­то­вой шубе про­чел ему настав­ле­ние, что надо рабо­тать, а не клян­чить, а во вто­рой – его обе­щали отпра­вить в полицию.

Неза­метно для себя Мер­ца­лов очу­тился в цен­тре города, у ограды густого обще­ствен­ного сада. Так как ему при­шлось все время идти в гору, то он запы­хался и почув­ство­вал уста­лость. Маши­нально он свер­нул в калитку и, пройдя длин­ную аллею лип, зане­сен­ных сне­гом, опу­стился на низ­кую садо­вую скамейку.

Тут было тихо и тор­же­ственно. Дере­вья, оку­тан­ные в свои белые ризы, дре­мали в непо­движ­ном вели­чии. Ино­гда с верх­ней ветки сры­вался кусо­чек снега, и слышно было, как он шур­шал, падая и цеп­ля­ясь за дру­гие ветви.

Глу­бо­кая тишина и вели­кое спо­кой­ствие, сто­ро­жив­шие сад, вдруг про­бу­дили в истер­зан­ной душе Мер­ца­лова нестер­пи­мую жажду такого же спо­кой­ствия, такой же тишины.

“Вот лечь бы и заснуть, – думал он, – и забыть о жене, о голод­ных детях, о боль­ной Машутке”. Про­су­нув руку под жилет, Мер­ца­лов нащу­пал довольно тол­стую веревку, слу­жив­шую ему поя­сом. Мысль о само­убий­стве совер­шенно ясно встала в его голове. Но он не ужас­нулся этой мысли, ни на мгно­ве­ние не содрог­нулся перед мра­ком неизвестного.

“Чем поги­бать мед­ленно, так не лучше ли избрать более крат­кий путь?” Он уже хотел встать, чтобы испол­нить свое страш­ное наме­ре­ние, но в это время в конце аллеи послы­шался скрип шагов, отчет­ливо раз­дав­шийся в мороз­ном воз­духе. Мер­ца­лов с озлоб­ле­нием обер­нулся в эту сто­рону. Кто-то шел по аллее. Сна­чала был виден ого­нек то вспы­хи­ва­ю­щей, то поту­ха­ю­щей сигары.

Потом Мер­ца­лов мало-помалу мог раз­гля­деть ста­рика неболь­шого роста, в теп­лой шапке, мехо­вом пальто и высо­ких кало­шах. Порав­няв­шись со ска­мей­кой, незна­ко­мец вдруг круто повер­нул в сто­рону Мер­ца­лова и, слегка дотра­ги­ва­ясь до шапки, спросил:

– Вы поз­во­лите здесь присесть?

Мер­ца­лов умыш­ленно резко отвер­нулся от незна­комца и подви­нулся к краю ска­мейки. Минут пять про­шло в обо­юд­ном мол­ча­нии, в про­дол­же­ние кото­рого незна­ко­мец курил сигару и (Мер­ца­лов это чув­ство­вал) искоса наблю­дал за своим соседом.

– Ночка-то какая слав­ная, – заго­во­рил вдруг незна­ко­мец. – Морозно… тихо. Что за пре­лесть – рус­ская зима!

Голос у него был мяг­кий, лас­ко­вый, стар­че­ский. Мер­ца­лов мол­чал, не оборачиваясь.

– А я вот ребя­тиш­кам зна­ко­мым пода­рочки купил, – про­дол­жал незна­ко­мец (в руках у него было несколько сверт­ков). – Да вот по дороге не утер­пел, сде­лал круг, чтобы садом пройти: очень уж здесь хорошо.

Мер­ца­лов вообще был крот­ким и застен­чи­вым чело­ве­ком, но при послед­них сло­вах незна­комца его охва­тил вдруг при­лив отча­ян­ной злобы. Он рез­ким дви­же­нием повер­нулся в сто­рону ста­рика и закри­чал, нелепо раз­ма­хи­вая руками и задыхаясь:

– Пода­рочки. Пода­рочки. Зна­ко­мым ребя­тиш­кам пода­рочки. А я… а у меня, мило­сти­вый госу­дарь, в насто­я­щую минуту мои ребя­тишки с голоду дома поды­хают… Пода­рочки. А у жены молоко про­пало, и груд­ной ребе­нок целый день не ел… Подарочки.

Мер­ца­лов ожи­дал, что после этих бес­по­ря­доч­ных, озлоб­лен­ных кри­ков ста­рик под­ни­мется и уйдет, но он ошибся. Ста­рик при­бли­зил к нему свое умное, серьез­ное лицо с седыми баками и ска­зал дру­же­любно, но серьез­ным тоном:

– Подо­ждите… не вол­нуй­тесь! Рас­ска­жите мне все по порядку и как можно короче. Может быть, вме­сте мы при­ду­маем что-нибудь для вас.

В необык­но­вен­ном лице незна­комца было что-то до того спо­кой­ное и вну­ша­ю­щее дове­рие, что Мер­ца­лов тот­час же без малей­шей утайки, но страшно вол­ну­ясь и спеша, пере­дал свою исто­рию. Он рас­ска­зал о своей болезни, о потере места, о смерти ребенка, обо всех своих несча­стиях, вплоть до нынеш­него дня. Незна­ко­мец слу­шал, не пере­би­вая его ни сло­вом, и только все пыт­ли­вее и при­сталь­нее загля­ды­вал в его глаза, точно желая про­ник­нуть в самую глубь этой набо­лев­шей, воз­му­щен­ной души. Вдруг он быст­рым, совсем юно­ше­ским дви­же­нием вско­чил с сво­его места и схва­тил Мер­ца­лова за руку.

Мер­ца­лов невольно тоже встал.

– Едемте! – ска­зал незна­ко­мец, увле­кая за руку Мер­ца­лова. – Едемте ско­рее. Сча­стье ваше, что вы встре­ти­лись с вра­чом. Я, конечно, ни за что не могу ручаться, но… поедемте!

Минут через десять Мер­ца­лов и док­тор уже вхо­дили в под­вал. Ели­за­вета Ива­новна лежала на постели рядом со своей боль­ной доче­рью, зарыв­шись лицом в гряз­ные, замас­лив­ши­еся подушки. Маль­чишки хле­бали борщ, сидя на тех же местах. Испу­ган­ные дол­гим отсут­ствием отца и непо­движ­но­стью матери, они пла­кали, раз­ма­зы­вая слезы по лицу гряз­ными кула­ками и обильно про­ли­вая их в закоп­чен­ный чугу­нок. Войдя в ком­нату, док­тор ски­нул с себя пальто и, остав­шись в ста­ро­мод­ном, довольно поно­шен­ном сюр­туке, подо­шел к Ели­за­вете Ива­новне. Она даже не под­няла головы при его приближении.

– Ну, полно, полно, голу­бушка, – заго­во­рил док­тор, лас­ково погла­див жен­щину по спине. – Вста­вайте-ка! Пока­жите мне вашу больную.

И точно так же, как недавно в саду, что-то лас­ко­вое и убе­ди­тель­ное, зву­чав­шее в его голосе, заста­вило Ели­за­вету Ива­новну мигом под­няться с постели и бес­пре­ко­словно испол­нить все, что гово­рил док­тор. Через две минуты Гришка уже рас­тап­ли­вал печку дро­вами, за кото­рыми чудес­ный док­тор послал к сосе­дям, Володя раз­ду­вал изо всех сил само­вар, Ели­за­вета Ива­новна обво­ра­чи­вала Машутку согре­ва­ю­щим ком­прес­сом… Немного погодя явился и Мер­ца­лов. На три рубля, полу­чен­ные от док­тора, он успел купить за это время чаю, сахару, булок и достать в бли­жай­шем трак­тире горя­чей пищи.

Док­тор сидел за сто­лом и что-то писал на клочке бумажки, кото­рый он вырвал из запис­ной книжки. Окон­чив это заня­тие и изоб­ра­зив внизу какой-то свое­об­раз­ный крю­чок вме­сто под­писи, он встал, при­крыл напи­сан­ное чай­ным блю­деч­ком и сказал:

Источник


Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *