В сказках часто говорят что слезы горечи
Что означают слёзы в сказках?
встречаются в тексте. озеро слез наплакала, котелок слез, три ведра, большой чан, три таза.. и т.д. можете поделиться если что сами вспомнили..
«башмаки износила, котелок слез наплакала, а своего милого не нашла»
«..ты должна наплакать полный кувшин слёз.»
зачем собирались слезы?
Могу вспомнить сказку о курочке снешей золотое яичко, дед с бабкой пытались его разбить но не могли и когда мышька все же разбила яичко они плакали, поскольку были разочарованны тем, что яйцо всё же оказалось полым, а не золотым. Слезы как разочарование, приносящее облегчение вследствии потери колдовства чар, после таких потерь человек прочищает очи и лучше видит, илюзией его уже не обманешь. Ну а кувшин слез и прочее это необходимая мера страданий, чтобы очиститься.
От плача действительно становится легче. Есть мнение, что мужчины, которых с детства приучали не плакать, гораздо тяжелее переносят стресс (нет разрядки). Однако плакать по каждому поводу, жалея себя, тоже не стоит. Все хорошо в меру.
А сегодня утром по щекам текли слезы беспомощности. Ребенок в садике закатил истерику, видимых причин такого поведения не было. Он просто упал на пол и захлебываясь в слезах ревел полчаса без умолку. Предприняв всевозможные попытки его успокоить, я просто села рядом и по щекам сами собой потекли слезы, от непонимания ситуации и незнания возможных вариантов действий. Потом он еще полчаса плакал сидя у меня на руках и крепко крепко обнимая за шею. Вот он лежит сейчас спит и до сих пор всхлипывает.
В сказках часто говорят что слезы горечи
I. Происхождение мифов, метод и средства его изучения
Богатый и, можно сказать, единственный источник разнообразных мифических представлений есть живое слово человеческое, с его метафорическими и созвучными выражениями. Чтобы показать, как необходимо и естественно создаются мифы (басни), надо обратиться к истории языка. Изучение языков в разные эпохи их развития, по уцелевшим литературным памятникам, привело филологов к тому справедливому заключению, что материальное совершенство языка, более или менее возделанного, находится в обратном отношении к его историческим судьбам: чем древнее изучаемая эпоха языка, тем богаче его материал и формы и благоустроеннее его организм; чем более станешь удаляться в эпохи позднейшие, тем заметнее становятся те потери и увечья, которые претерпевает речь человеческая в своем строении. Поэтому в жизни языка, относительно его организма, наука различает два различные периода: период его образования, постепенного сложения (развития форм) и период упадка и расчленения (превращений). Первый период бывает продолжителен; он задолго предшествует так называемой исторической жизни народа, и единственным памятником от этой глубочайшей старины остается слово, запечатлевающее в своих первозданных выражениях весь внутренний мир человека. Во второй период, следующий непосредственно за первым, прежняя стройность языка нарушается, обнаруживается постепенное падение его форм и замена их другими, звуки мешаются, перекрещиваются; этому времени по преимуществу соответствует забвение коренного значения слов. Оба периода оказывают весьма значительное влияние на создание баснословных представлений.
Всякий язык начинается с образования корней или тех основных звуков, в которых первобытный человек обозначал свои впечатления, производимые на него предметами и явлениями природы; такие корни, представляющие собою безразличное начало и для имени и для глагола, выражали не более, как признаки, качества, общие для многих предметов и потому удобно прилагаемые для обозначения каждого из них. Возникавшее понятие пластически обрисовывалось словом, как верным и метким эпитетом. Такое прямое, непосредственное отношение к звукам (5) языка и после долго живет в массе простого, необразованного населения. Еще до сих пор в наших областных наречиях и в памятниках устной народной словесности слышится та образность выражений, которая показывает, что слово для простолюдина не всегда есть только знак, указывающий на известное понятие, но что в то же время оно живописует самые характеристические оттенки предмета и яркие, картинные особенности явления. Приведем примеры: зыбун — неокреплый грунт земли на болоте, пробежь — проточная вода, леи (от глагола лить) — проливные дожди, сеногной — мелкий, но продолжительный дождь, листодер — осенний ветр, поползуха — мятель, которая стелется низко по земле, одран — тощая лошадь, лизун — коровий язык, куроцап — ястреб, каркун — ворон, холодянка — лягушка, полоз — змей, изъедуха — злобный человек, и проч.; особенно богаты подобными речениями народные загадки: мигай — глаз, сморкало, сопай и нюх — нос, лепетайло — язык, зевало и ядало — рот, грабилки и махалы — руки, понура — свинья, лепета — собака, живулечка — дитя и многие другие, в которых находим прямое, для всех очевидное указание на источник представления.[1] Так как различные предметы и явления легко могут быть сходны некоторыми своими признаками и в этом отношении производят на чувства одинаковое впечатление, то естественно, что человек стал сближать их в своих представлениях и придавать им одно и то же название, или по крайней мере названия, производные от одного корня. С другой стороны каждый предмет и каждое явление, смотря по различию своих свойств и действий, могли вызвать и в самом деле вызывали в душе человеческой не одно, а многие и разнородные впечатления. Оттого, по разнообразию признаков, одному и тому же предмету или явлению придавалось по нескольку различных названий. Предмет обрисовывался с разных сторон и только во множестве синонимических выражений получал свое полное определение. Но должно заметить, что каждый из этих синонимов, обозначая известное качество одного предмета, в то же самое время мог служить и для обозначения подобного же качества многих других предметов и таким образом связывать их между собою. Здесь-то именно кроется тот богатый родник метафорических выражений, чувствительных к самым тонким оттенкам физических явлений, который поражает нас своею силою и обилием в языках древнейшего образования и который впоследствии, под влиянием дальнейшего, развития племен, постепенно иссякает. В обыкновенных санскритских словарях находится 5 названий для руки, 11 для света, 15 для облака, 20 для месяца, 26 для змеи, 35 для огня, 37 для солнца, и т. д..[2] В незапамятной древности значение корней было осязательно, присуще сознанию народа, который с звуками родного языка связывал не отвлеченные мысли, а те живые впечатления, какие производили на его чувства видимые предметы и явления. Теперь представим, какое смешение понятий, какая путаница представлений должны были произойти при забвении коренного значения слов; а такое забвение рано или поздно, но непременно постигает народ. То сочувственное созерцание природы, которое сопровождало человека в период создания языка, впоследствии, когда уже перестала чувствоваться потребность в новом творчестве, постепенно ослабевало. Более и более удаляясь от первоначальных впечатлений и стараясь удовлетворить вновь возникающим умственным потребностям, народ обнаруживает стремление обратить созданный им язык в твердо установившееся и послушное орудие для передачи собственных мыслей. А это ста(6)новится возможным только тогда, когда самый слух утрачивает свою излишнюю чуткость к произносимым звукам, когда силою долговременного употребления, силою привычки слово теряет наконец свой исконный живописующий характер и с высоты поэтического, картинного изображения нисходит на степень абстрактного наименования — делается ничем более, как фонетическим знаком для указания на известный предмет или явление, в его полном объеме, без исключительного отношения к тому или другому признаку. Забвение корня в сознании народном отнимает у всех образовавшихся от него слов — их естественную основу, лишает их почвы, а без этого память уже бессильна удержать все обилие словозначений; вместе с этим связь отдельных представлений, державшаяся на родстве корней, становится недоступною. Большая часть названий, данных народом под наитием художественного творчества, основывалась на весьма смелых метафорах. Но как скоро были порваны те исходные нити, к которым они были прикреплены изначала, метафоры эти потеряли свой поэтический смысл и стали приниматься за простые, непереносные выражения и в таком виде переходили от одного поколения к другому. Понятные для отцов, повторяемые по привычке детьми, они явились совершенно неразгаданными для внуков. Сверх того, переживая века, дробясь по местностям, подвергаясь различным географическим и историческим влияниям, народ и не в состоянии был уберечь язык свой во всей неприкосновенности и полноте его начального богатства: старели и вымирали прежде употребительные выражения, отживали как грамматические формы, одни звуки заменялись другими родственными, старым словам придавалось новое значение. Вследствие таких вековых утрат языка, превращения звуков и подновления понятий, лежавших в словах, исходный смысл древних речений становился все темнее и загадочнее, и начинался неизбежный процесс мифических обольщений, которые тем крепче опутывали ум человека, что действовали на него неотразимыми убеждениями родного слова. Стоило только забыться, затеряться первоначальной связи понятий, чтобы метафорическое уподобление получило для народа все значение действительного факта и послужило поводом к созданию целого ряда баснословных сказаний. Светила небесные уже не только в переносном, поэтическом смысле именуются «очами неба», но в самом деле представляются народному уму под этим живым образом, и отсюда возникают мифы о тысячеглазом, неусыпном ночном страже — Аргусе и одноглазом божестве солнца; извивистая молния является огненным змеем, быстролетные ветры наделяются крыльями, владыка летних гроз — огненными стрелами. Вначале народ еще удерживал сознание о тождестве созданных им поэтических образов с явлениями природы, но с течением времени это сознание более и более ослабевало и наконец совершенно терялось; мифические представления отделялись от своих стихийных основ и принимались как нечто особое, независимо от них существующее. Смотря на громоносную тучу, народ уже не усматривал в ней Перуновой колесницы, хотя и продолжал рассказывать о воздушных поездах бога-громовника и верил, что у него действительно есть чудесная колесница. Там, где для одного естественного явления существовали два, три и более названий, — каждое из этих имен давало обыкновенно повод к созданию особенного, отдельного мифического лица, и обо всех этих лицах повторялись совершенно тождественные истории; так, напр., у греков рядом с Фебом находим Гелиоса. Нередко случалось, что постоянные эпитеты, соединяемые с каким-нибудь словом, вместе с ним прилагались и к тому предмету, для которого означенное слово служило метафорой: солнце, будучи раз названо львом, получало и его когти, и гриву и удерживало эти особенности даже (7) тогда, когда позабывалось самое животненное уподобление.[3] Под таким чарующим воздействием звуков языка слагались и религиозные, и нравственные убеждения человека. «Человек (сказал Бэкон) думает, что ум управляет его словами, но случается также, что слова имеют взаимное и возвратное влияние на наш разум. Слова, подобно татарскому луку, действуют обратно на самый мудрый разум, сильно путают и извращают мышление». Высказывая эту мысль, знаменитый философ, конечно, не предчувствовал, какое блистательное оправдание найдет она в истории верований и культуры языческих народов. Если переложить простые, общепринятые нами выражения о различных проявлениях сил природы на язык глубочайшей древности, то мы увидим себя отовсюду окруженными мифами, исполненными ярких противоречий и несообразностей: одна и та же стихийная сила представлялась существом и бессмертным и умирающим, и в мужском и в женском поле, и супругом известной богини и ее сыном, и так далее, смотря по тому, с какой точки зрения посмотрел на нее человек и какие поэтические краски придал таинственной игре природы. Ничто так не мешает правильному объяснению мифов, как стремление систематизировать, желание подвести разнородные предания и поверья под отвлеченную философскую мерку, чем по преимуществу страдали прежние, ныне уже отжившие методы мифотолкования. Не имея прочных опор, руководясь только собственною, ничем не сдержанною догадкою, ученые, под влиянием присущей человеку потребности уловить в бессвязных и загадочных фактах сокровенный смысл и порядок, объясняли мифы — каждый по своему личному разумению; одна система сменяла другую, каждое новое философское учение рождало и новое толкование старинных сказаний, и все эти системы, все эти толкования так же быстро падали, как и возникали. Миф есть древнейшая поэзия, и как свободны и разнообразны могут быть поэтические воззрения народа на мир, так же свободны и разнообразны и создания его фантазии, живописующей жизнь природы в ее ежедневных и годичных превращениях. Живой дух поэзии нелегко поддается сухому формализму ума, желающему все строго разграничить, всему дать точное определение и согласить всевозможные противоречия; самые любопытные подробности преданий остались для него неразгаданными или объяснены с помощию таких хитрых отвлеченностей, которые нисколько не вяжутся с степенью умственного и нравственного развития младенческих народов. Новый метод мифотолкования потому именно и заслуживает доверия, что приступает к делу без наперед составленных выводов и всякое свое положение основывает на прямых свидетельствах языка: правильно понятые свидетельства эти стоят крепко, как правдивый и неопровержимый памятник старины.
ethno_photo
ЭтноФото
Блог Института этнологии и антропологии РАН

Слезы и сакральное. Слезы часто связаны с сакральным или являются знаком сакрального. Например, знаком подлинности обретенных чудотворных икон в русской традиции является их способность к “миро”- или “слезоточению”. О чудесном рождении героя корейской мифологии К ы мва (что в переводе означает “Золотой лягушонок”) его приемный отец Х э буру узнает по большому камню, источающему слезы, под которым и был найден ребенок, похожий на лягушонка в золотистой коже.
Происхождение плача и слез в мифологии народов мира обычно связывается с ключевыми событиями в жизни первочеловека или культурного героя. Например, в мифе индейцев коги один из девяти праотцов, повелителей мира, Синтана, созданных Великой Матерью, похищает свою сестру Черную Землю и сбегает с ней на край света. Мать посылает крокодила, чтобы он настиг и вернул беглецов, и тот преследует их, пока они не решаются предстать перед разгневанной родительницей: “Я боюсь! — заплакал Синтана. — Я едва убежал, я едва не погиб!” Увидев такое явное свидетельство раскаяния, Великая Мать прощает совершивших инцест влюбленных. “С тех пор, — заключает повествователь, — люди плачут”.
Дербенник иволистный называют плакун-травой.
По легенде она выросла из слез Богородицы оплакивавшей крестные муки Иисуса Христа
Мирча Элиаде отмечает некоторую парадоксальность и синкретичность мифологического мотива “божественной слез ы — дождя”. С одной стороны, дождевая влага, как и вода вообще, в т.ч. и так называемая “живая вода”, у многих народов связывается с представлениями о женском плодородии и c лунными циклами; с другой стороны, несомненна ее связь с животворной мужской силой, с дающим жизнь мужским семенем, из чего можно заключить, что эти две субстанции в определенных контекстах символически равнозначны. Например, согласно древнеегипетским мифам, люди возникли из слез бога Амона-Ра, а в иранской мифологии — из упавшего на землю семени первочеловека Гайомарта.
Слезы и кровь. Очень существенной представляется символическая связь слез и крови, что проявляется и в паремиях — вспомним хотя бы выражение “плакать или умываться кровавыми слезами”, которое обычно употребляется в контексте угрозы. Часто из слез или крови возникают цветы, являющиеся посмертным воплощением героя — ср. античное представление, что кровь является носителем души и выражение “изливать душу” ‘откровенничать; плакаться’.
Первочеловек Пань-Гу, разделивший Землю и небо
Из крови или слез героя либо божества часто возникает река или водоем. В легендах и мифах кровь и слезы обычно взаимозаменяемы. В китайской мифологии слезы или кровь первопредка Паньгу образуют великие реки Китая — Хуанхэ (“Желтую реку”) и Янцзы (“Голубую реку”). В славянском фольклоре из слез девицы, оплакивающей молодца, образуется река Дунай. При этом необходимо вспомнить, что согласно легендам Дунай может образовываться из кр о ви Дуная-богатыря, а в русских былинах Дунай-богатырь превращается в реку Дунай после того как, убив девицу-богатыршу Настасью, обнаруживает, что она беременна его сыном. Мотивы превращения погибшего героя или божества в реку и возникновение реки или водоема из его кр о ви или из слез оплакивающих его родственников широко распространены в мировом фольклоре и восходят к глубокой древности. Укажем, например, на древнеегипетские мифы о том, что воды Нила вытекают из тела погибшего Осириса, а сезонные разливы этой реки происходят из-за того, что она переполняется слезами Исиды, оплакивающей своего супруга.
Слезы и сила. Материализованные слезы божества имеют огромную сакральную силу. В этом контексте становятся понятными чудотворные свойства известной по русским духовным стихам Плакун-травы, которая, согласно легендам, выросла из слез Богородицы, пролитых во время крестных мук Иисуса Христа. В “Голубиной книге” эта трава “всем травам мати”. Она упоминается в заговорах как чародейское средство, позволяющее повелевать духами и овладевать кладами. Корень Плакун-травы может служить материалом для амулетов, в том числе — крестов-тельников. Согласно В.В. Далю, от плакун-травы “плачут бесы и ведьмы; ее корень собирают в Иванову ночь, и он хранит от соблазна”.
Смерть Бальдра от рук слепого аса Хёда. Фрагмент исландской рукописи 18 века.
Плач как трансляция жизненной силы. В Древнем Египте существовало представление о связи разливов Нила с воскресением Осириса, что позволяет предположить взаимосвязь между оплакиванием этого персонажа (проливанием слез Исиды) и его оживлением. Оплакивая героя, передают ему жизненную силу. Юного бога Бальдра, сына Одина и Фригг, благодаря козням Локи убитого слепым богом Хёдом прутом омелы, согласно “Младшей Эдде”, готовы отпустить из царства мертвых (“Хель”), если все живое и мертвое в мире будет его оплакивать. Плачут все, кроме великанши Тёкк, обличье которой принял Локи, поэтому Бальдр остается в Хель.
Мотив оживления умершего героя при помощи пролитых на него слез встречается в сказочном фольклоре многих народов (отсюда мифологема “живой воды”, в качестве которой нередко выступают слезы). В.И. Еремина, говоря о “живительных слезах”, приводит примеры из текстов русских похоронных причитаний и сказок — ср. мотив оживления мужа слезой, попавшей в его ухо, в кетской мифологии. Царевна будит перед боем спящего “непробудным сном” героя: “Она заплакала, слеза упала ему на щеку, сожгла эта слеза ему щеку. Он в ту же минуту проснулся”. Иван пробуждает слезой спящую царевну: “Спит непробудным сном Марья-царевна. Иван крестьянский сын искал ее долго, а когда нашел — добудиться не может. Заплакал Иван и говорит: Как я до тебя доступал, три просвиры сглодал и три трости железные исподпирал, как вдруг одна слеза попала Машеньке на лицо, она пробудилась”. Это позволяет заключить, что слезы являются средоточием силы, важной “жизненной субстанцией”, позволяющей преодолевать грань между жизнью и смертью, между “этим” и “тем” миром.
Оргии в честь Адониса. Фрагмент краснофигурной вазыб V век до н.э.. Лувр.
Магия слез прослеживается и в древних мистериях. Во время оргий в честь Адониса первый день был посвящён плачу, а второй — веселью по поводу его воскресения. Предполагалось, что в это время оживают все умершие, поэтому в Афинах в эти дни под плач и погребальные песни повсюду выставлялись изображения усопших. Но при помощи плача и слез можно было добиться лишь временного оживления, о чем свидетельствует упоминаемый античными авторами обычай выставлять поздней весной и ранней осенью т.н. “садики Адониса” — небольшие горшочки с быстро распускающейся и так же быстро увядающей зеленью, которые символизировали мимолётность жизни.
В качестве параллели этим обычаям можно указать на ритуальные практики у русских, включавшие различные манипуляции с троицкой зеленью (“плакать на цветы” и “оплакивание и похороны кукушки”), где в качестве ритуального объекта выступала изготовленная из различных растений куколка. Обычай “плакать на цветы” или “ронять слезы” на троицкую зелень следует рассматривать в контексте различения “молодых” и “старых” покойников: в индоевропейской мифологии душа человека, умершего молодым, продолжает существовать, вселяясь в растения, поэтому троицкая зелень или цветы на могиле символизируют ее временную реинкарнацию во время “русальной недели”, а оплакивание должно дать ей силу и поддержать ее существование на этот период. Характерна также связь этих ритуальных плачей с вызыванием дождя. Мирча Элиаде формулирует эту идею так: “Человеческая жизнь должна быть прожит а полностью, чтобы истощить все свои возможности творчества и выражения; если она прерывается внезапно, насильственной смертью, то она будет стремиться продолжаться в какой-нибудь иной форме: растения, плода, цветка”. Отсюда распространенный мотив, что на полях сражений, где полегло немало героев, обычно вырастают шиповник или розы. Причем в народных верованиях особо подчеркивается роль оплакивания в посмертном существовании души. Так, крестьяне Владимирской губ. считали, что страдания душ усопших можно облегчить служением заупокойных литургий и плачем “в голос” (а не “тихими слезами скорби, от которых умерший еще больше мучается”). У русских значение плача во время календарных праздников, посвященных памяти усопших, подчеркивается такими их народными названиями как “плак у щая-радун и ца” или просто “плак у чая”.
Таким образом, плач на могилах, равно как и возложение цветов и зелени на могилы, направлены как на “упокоение”, так и на временное возрождение, “побуждение” мертвецов, мотивируемое различными ритуально-обрядовыми целями. По-видимому, именно верой в живительную силу слез мотивированы некоторые варианты “мужского плача”: например, оплакивание павших на поле боя или умирающих соратников (см. ниже).
В народных верованиях отражена и негативная сторона оплакивания. Считалось, что “плакать по покойнику — грех, ибо все выплаканные слезы накладываются на него на том свете, причем каждая слеза становится весом в пуд”. В хантыйской сказке герой, провалившийся в нижний мир, очнувшись, обнаруживает, что он “плачет и воет” и “место, на котором он лежал, от слёз залито водой”. Именно это и способствовало его пробуждению. Поэтому “если сильно плакать, покойный будет сниться, обижаться: ему там хуже. От сильного плача он может стать ходячим мертвецом, пужайлом”. То есть, согласно народным представлениям, слезы проливаются непосредственно на останки оплакиваемого человека и не дают ему покоя (“не дают ему спать”).
В славянской традиции змей-летун, символизирующий душу мертвеца, появляется, если родственники очень сильно плачут по покойнику, тем самым “подпитывая” его жизненной энергией и позволяя ему посещать их в облике хтонического существа. При этом при непосредственном общении “змей” выглядит как обычный человек, т.е. при помощи проливания слез достигается временное оживление покойного. Характерно, что в результате общения с умершим оплакивающий его человек “сохнет и изводится в щепку”, т.е. лишается жизненных сил и, если не применить специальных предохранительных мер, то умирает. Таким образом, у передачи силы при помощи слез есть и обратная сторона: плачущий эту силу теряет. И в этом, возможно, скрывается одна из главных причин запрета на “мужские слезы”, получившая мифологическое обоснование. Можно предположить, что это же является еще одним основанием для уже упоминавшегося нами обычая закрывать лицо руками при плаче. Тем самым плачущий стремится не дать возможность слезам пролиться, “оставить их (а следовательно и силу) при себе”.




